January 16th, 2019

Триптих жизни (читая Георгия Эфрона)

Я в свое время читал «Дневники» Георгия Эфрона, Мура, сына Марины Ивановны Цветаевой и Сергея Яковлевича Эфрона. Его личность меня заинтересовала, его судьба взволновала. Судите сами.


Родился в Чехии, затем учился и жил во Франции, потом подростком 15 лет оказался в незнакомом СССР. Скоро арестовывают его старшую сестру, через месяц отца. Через год после этого начинается война. Обезумевшая от горя и страха Цветаева везет его против воли в эвакуацию. Они попадают в жуткую Елабугу, постоянно ссорятся, в конце концов М.И. решает покончить с собой, чтобы ему было легче жить. Он отправляется в Чистополь, к поэту Асееву, а затем его вызывают в Москву. Он оказывается в ней накануне паники и бегства жителей города, в начале октября 1941 года. Не забудьте ему 16 лет. Он должен приспособиться к этой жизни, понять ее, выжить. Ему хочется учиться. Он верит в свой талант и свое будущее. Он пишет "Дневник". Он следит за собой, несмотря на жуткие бытовые условие, отсутствие денег, работы. Он гуляет по безумной Москве в середине октября, не зная, что именно в один из этих дней расстреляют его отца. Потом он уезжает в Ташкент – там много друзей и почитателей мамы (он ее везде называет или мать, или Марина Ивановна), возможно помогут. В Ташкенте ему еще хуже – многие его знают, подкармливают (Алексей Толстой), он подрабатывает художником и учится, но очень одинок. Он по-юношески увлечен марксизмом, но все остальное ему чуждо – он европеец, привык к культуре и цивилизации, «чести формы», к хорошим манерам и сносному быту. Здесь все не так. Но он терпит, не теряет достоинства. Потом снова Москва, Литературный институт, он мечтает стать филологом, писателем, историком культуры. Но его призывают в армию. Как неблагонадежный он попадает в стройбат, где были собраны в основном уголовники; там стоял мат-перемат и процветали грубость и мордобой. И здесь он все выдержал. И вот наконец фронт. Он верит в свою судьбу, верит, что все преодолеет и станет знаменитым. Но, возможно, в первом же бою его ранят, не смогут спасти, и он будет похоронен в братской могиле где-то под деревушкой в Белоруссии.
Вот такая судьба за три с половиной года жизни в СССР – врагу не пожелаешь. Многие его записи – он писал постоянно, это скрашивало одиночество – пропали, были украдены, военные дневники, наверное, похоронены вместе с ним. И тем не менее, осталось большое наследие.
Так вот, перечитывая отдельные фрагменты его «Дневника» и его переписки с сестрой Алей, находящейся в лагере, тетками, мужем Али Самуилом Давидовичем Гуревичем (расстрелянным после войны), с которым он был особенно откровенным, нельзя не обратить внимания, как он хочет разобраться, проанализировать, в чем причины такой несчастливой и трагичной судьбе своей семьи. Вот что он, в частности, пишет Муле (домашнее прозвище Гуревича):

«Мне кажется, что для нашей семьи это проблема взаимосвязи трех величин: настоящего, прошлого и будущего – основная проблема. Лишь тот избегает трагедии в жизни, к кого эти величины не находятся в борьбе и противодействии, у кого жизнь образует одно целое. У Сергея Яковлевича всегда преобладало будущее; только им он и жил. У Марины Ивановны преобладало прошлое, многое ей застилавшее. Об Але не говорю – не знаю. Я же всегда хватался за настоящее, но в последние времена это настоящее сопротивляется, и прошлое начало наступление. И в том, что у каждого из членов нашей семьи преобладает одна из этих трех величин – в ущерб другим, в этом наша трагедия и причина нашей уязвимости, наших несчастий; у всех отсутствовала единая мера, которая бы измеряла явления всех трех величин. Вполне возможно, что такой меры вообще не существует, но мы это отсутствие осознали с особой силой»

И я подумал, как же он зрел этот много переживший мальчик. Ведь человеческая жизнь – действительно скорее триптих, из которой нельзя вычеркнуть прошлое, не мечтать о будущем и не ощущать себя в настоящем. Идеального баланса нет, и все же сочетание этих трех ипостасей и дает определенную устойчивость в жизни, делая ее не столь зашоренной, бессмысленной, пугливой и плоской.

"Около меня не нашлось ни одного человека..." (еще несколько слов о Георгии Эфроне)

Его постоянно обвиняли в смерти матери, в высокомерии и холодности (неслучайно же сестра Ариадна называла его Каем). Но ведь именно она в октябре 1945 года так описывает взаимоотношения брата с матерью в письме к тете Анастасии Цветаевой: «О маме и Муре. Мама любила его так, как только она одна могла любить. И он любил ее больше, сильнее и глубже, чем кого бы то ни было из нас. Причем с самого детства он умел любить ее, и в своих отношениях с ней он, помимо любви, был умен и тактичен, как взрослый, сложившийся человек <…>. В своих письмах мама очень хвалила Мура, его к ней, несмотря на огромную рассеянность <…>, внимательность и заботливость».
Короче говоря, есть два Мура – надменный избалованный эгоист, не по годам взрослый и знающий себя цену, самодостаточный и одинокий. И второй – тонкий, ранимый мальчик, скрывающий за своим высокомерием, как за высоким каменным забором, опустошенность, растерянность, боль и обиду, а главное – страстное желание быть понятым, услышанным и поддержанным.
Какой из них настоящий? Наверное, оба. И оба вызывают сочувствие.



В доверительном письме мужу сестры Самуилу Гуревичу в 1943 году, находясь еще в Ташкенте, он пишет слова, которые приоткрывают то, что лишь ощущается при чтении дневников (которым полностью он, видимо, не доверяет): «Пишу тебе большое, откровенное письмо, точная доставка которого для меня исключительно важна, ибо это письмо имеет, в известной степени, значение итога всей моей жизни за три с половиной года — начиная с 1939 г. Оно тебе многое объяснит и откроет, а я чувствую неодолимую потребность в том, чтобы кто-то знал побольше обо мне — и это не эгоизм, а попытка обмануть кромешное собственное одиночество, абсолютную внутреннюю пустоту…
Вся ужасная моя трагедия заключается в том, что <…> около меня не нашлось ни одного человека, который, взяв меня за обе руки, внятно произнес бы мне: “Жизнь — впереди, война — кончится, не горюй, ничто не вечно, трудности закалят тебя, все идет к лучшему, терпение, терпение, все для тебя впереди, все еще будет”. Ты видишь, я знаю эти слова, они мне были очень нужны, но никто их не произнес, и вокруг меня был тот же человеческий хаос, что и вокруг Марины Ивановны в месяцы отъезда из Москвы и жизни в Татарии…»
Сохранилось и другое письмо-признание, которое Георгий Эфрон отправил неизвестному адресату зимой 1944 года: «Одному жить очень трудно; но гораздо хуже общаться с чужими и непонимающими людьми. Беда в том, что я веселый и общительный человек; смех я ценю очень высоко, "общество" — великая вещь; но что же делать, если мне не смешны анектодцы, а "им" не смешны мои выпады; что же делать, если общество оказывается решительно не на высоте; исключительно примитивно, некультурно? К тому же работа — скучная и нелюбимая, быт — заедает, семьи <…> — нет. Без людей жить невозможно и противоестественно. И ужас, ужас, что время бежит безвозвратно… Может, надо через это пройти, через эту мучительно затянувшуюся безрадостную молодость, чтобы впоследствии хоть что-то обрести…»
К времени учебы в Литинституте он твердо решил для себя, в чем его путь. «Этот путь — культурный, литературоведческий, писательский, переводческий — мой единственный путь. Все остальное — не по мне. Увидим, конечно, как и что, но ужасно надоело жить между небом и землей, все время ожидая каких-то катастроф и не имея времени заняться тем, что тебе любо и тебя интересует».
В начале 1944 года, за полгода до смерти Георгий Эфрон оставил следующий текст в учебных записях:
«Я иду обратно и все более и более углубляюсь
в область неизведанного, непознанного,
в область неожиданного и непонятного.
В этой области ни солнца, ни света, ни неба, ни птиц.
Я все глубже проваливаюсь в пустоты мрака.
Я брожу по темным скалам, я плаваю в подземном море,
я задыхаюсь. И я говорю себе:
— Иди. Путь твой далек до тихой гавани,
ибо силы нужны, и бодрость, и мужество,
чтобы понять и принять самого себя»

«У инакомыслящих в России один способ действий – отъезд»

Я, по-моему, никогда не избавлюсь от кошмара под названием «Дмитрий Быков». Признаюсь – произошло привыкание. Как к транквилизатору какому-нибудь. Придется медленно и постепенно отменять препарат.
Очередная колонка нашего «меланхоличного пузана», как назвала его какая-то девушка с «Эха», в родном «Собеседнике». Все вроде как по делу – что часто у него бывает. Губернатор Носов ляпнул, что в СССР никогда не сажали инакомыслящих, и Быкова отметил, что именно так, ибо какими же инакомыслящими были Зиновьев и Каменев, и даже Мандельштам (?). Сажали ни за что. В основном – тоже трудно не согласиться. А затем – ну как же без этого, без эпатажа: «А уж девяносто девять процентов репрессированных виноваты были в том, что не успели донести первыми».
Ну елки-палки, это же просто ни в какие ворота. Взять так запросто и огульно записать миллионы людей в потенциальные стукачи, которые ничем не отличались от тех, кто их сажал, просто те их опередили.
И последний пассаж: «… у инакомыслящих в России один способ действий – отъезд. Все остальные никак не вправе называть себя диссидентами, ибо молча или протестуя, но в идеальном смирении поддерживают этот порядок вещей. Вероятно, он им нравится. И губернатор Магаданской области нравится, иначе он не был бы губернатором».
А те, кто против него голосовали? А все те, кто не поддерживает власть и Систему, но не хочет уезжать из своей страны, потому что она их родина – тот же Быков? Они что – все поддерживают этот порядок вещей (хорошо, пусть здесь есть некая объективность), но разве он им при этом нравится? И разве обязательно быть «диссидентом», чтобы не быть лояльным власти и пытаться сохранить достоинство? Даже в сталинские времена кое-кому это удавалось. Вне лагерей. Не говоря уже о сегодняшнем времени. Можно не предпринимать "решительных действий", тем не менее, инакомыслить. Можно смириться, но не поддерживать.
Быков хочет сравнить нынешнюю Россию с Гитлеровской Германией и приписать всем коллективную ответственность и коллективную вину? Явная натяжка. Хотя, строго говоря, «по гамбургскому счету», есть над чем задуматься. И даже, если так… Пассаж о 99 процентах репрессированных, как не успевших настучать – это все же за гранью.